I. Поверхностные наблюдения
С некоторых пор на Невском проспекте стал показываться один молодой человек, совершенно никому не известный. А так как нет возможности показаться на Невском несколько раз сряду, чтобы не быть замеченным привычными посетителями этой замечательной улицы, то, естественным образом, и молодой человек был замечен. В наружности его и приемах не было ничего особенно резко бросающегося в глаза; одно разве: он поминутно оглядывал свои сапоги и перчатки и вообще казался очень довольным своею физиономиею и туалетом — очевидно, однакож, приобретенным по случаю и в разные сроки. Но это ничего не значит. Уже довольно было явиться новому лицу, чтобы возбудить внимание. Последнее обстоятельство покажется странным и даже в некоторой степени невероятным провинциальному жителю; мудреного нет: усердно перечитывая петербургские фельетоны и по ним составляя себе понятие о Петербурге, легко оставаться в заблуждении касательно этого города. «Как! — воскликнет читатель фельетонов. — Как! И посреди этого «шумно волнующегося моря голов», в этом «пестром цветнике, движущемся от Полицейского моста до Аничкина!» — в этом «великолепном каскаде, составленном из нескольких тысяч шляпок, шалей, бантов, галстуков, хорошеньких личек, жилетов и бакенов?» — и вы хотите, чтобы посреди всего этого можно было заметить новое лицо, и притом лицо, не имеющее в себе ничего особенного! Да это просто невозможно — это явная нелепица!..» Все это приводит меня только к заключению, что вы незнакомы с Петербургом или, по крайней мере, знаете его по одним фельетонам. Я вообще как-то не склонен к фантастическому и потому никак не могу сравнить гуляющих по Невскому с океаном, клубящим свои атласные, бархатные и шляпные волны. Не знаю, как это делается, но мне казалось всегда, как будто весь люд, гуляющий по Невскому проспекту, составлен неизменно из одних и тех же лиц, — право, так. Сколько раз случалось расставаться с Петербургом, и расставаться надолго. Приезжаешь назад, выходишь на Невский — и поверите ли? — заранее знаешь, кого встретишь, и даже на каком месте. Не знаю, как с другими, но со мною вот что постоянно происходит: едва повертываешь из Караванной, тотчас же и наталкиваешься на господина с желчной физиономией, портфелем подмышкой и руками, глубоко запрятанными в карманы; не знаешь, разумеется, кто он и откуда, хотя радуешься ему, как приятелю, — и он, кажется, узнал вас и улыбнулся; далее попадается высокая статная дама с орлиным носом, величавою поступью, дама с мохнатой желтой муфтой и такими бровями, какие встречаются на портретах персидских шахов; следом за нею выступает кругленький, гладко остриженный толстяк с добродушной улыбкой на добродушном лице: фамилия его и занятия вам незнакомы, но вы давно уже прозвали его «именинником», и вам приятно его встретить на своем месте. «Боже! Как поседел этот старичок! — думаете вы, покачивая головою и следя глазами за новым знакомым-незнакомцем, который, припадая с ноги на ногу и склонив кудрявую седую голову к плечу, проплелся мимо. — Уж не случилось ли с ним несчастия в мое отсутствие?.. Болезнь, может быть?.. Паралич?..» И снова новые встречи, и т. д. до бесконечности, или, вернее, до Полицейского моста. Но вы еще не досчитались: вам как словно недостает кого-то… вы заботливо начинаете перебирать в памяти знакомые лица… Точно, недостает старичка, постоянно, лет десять, прогуливающегося с двумя пожилыми дочками в розовых шляпках. «Неужто он умер?» — думаете вы, и сердце ваше сжимается. Но опасения ваши неосновательны: как раз против Большой Морской вы сталкиваетесь с почтенным старцем и его пожилыми дочками в розовых шляпках, и они вас узнали; едва вы прошли дальше, они пригнулись друг к другу, как бы беседуя о долгом вашем отсутствии и благополучном возвращении. Кому знаком Невский проспект и его публика, тот, верно, испытывал то же самое. В этих встречах, поверьте, есть даже что-то трогательное, умиляющее душу и невольно заставляющее верить в привязанность и память сердца. Что ж мудреного, после всего сказанного, если появление нового, незнакомого лица заинтересовало привычных посетителей тротуара солнечной стороны?
Наружность его, как я уже заметил, ничем уже не отличалась; она была непривлекательна — вот и все. Никто не удивится после этого, если он старался придать ей некоторую приятность; но выходило всегда, что чем больше стремился он к такой цели, тем меньше достигал ее. Ступив на тротуар Невского проспекта, он выпрямлял спину и голову, проявлял на бледноватом лице улыбку, покачивался раза два корпусом, как бы для пробы, и, наконец, смешивался с гуляющими. Во все время прогулки он не переставал покачиваться, постоянно держал правую руку и крючок тросточки в правом кармане пальто и кивал глазами направо и налево с самым рассеянным, беспечным видом. Но как только издали показывались дамы, он замедлял шаг; за десять шагов до встречи тускло-голубоватые глаза его, окруженные красными веками, — он, как узнал я впоследствии, мыл их мылом каждый день по нескольку раз, в том убеждении, что от этого они приобретают особенный блеск и свежесть, — глаза его начинали постепенно суживаться, а в минуту самой встречи делались чрезвычайно похожими на глаза умирающего теленка: вся его фигура принимала тогда необычайное сходство с вертлявой фигуркой английской левретки, прыгающей на задних лапках. Лицо его, напротив, делалось чрезвычайно серьезным и даже строгим при встречах с особами мужского пола; выражение строгости смягчалось не иначе, как когда встретившийся мужчина принадлежал к высшему обществу, носил громкое имя или одевался с особенною изысканностью.
Он приходил на Невский регулярно каждый день в два часа и пробывал здесь до пяти включительно; иногда являлся даже по вечерам; из этого я смело заключил, что он не был ни приказчиком из модного магазина, ни комедиантом, ни парикмахером; не мог он также служить в конторе — словом, был без должности. Мне никогда не приходилось видеть его с приятелем или вступающим в разговор с кем бы то ни было; он часто, однакож, раскланивался с дамами, проезжавшими в каретах, хотя дамы эти никогда не отвечали ему на поклон и казались скорее удивленными, чем обрадованными таким изъявлением учтивости; легко было догадаться, что круг его знакомства довольно тесен. Время свое проводил он очень однообразно: сделав один конец по Невскому, он становился на верхнюю ступень при входе в Пассаж и, закинув правую ногу за левую, стоял таким образом минут пять; потом делал новый конец и снова возвращался на ступеньки Пассажа; но, как мне казалось, все это происходило в тех только случаях, когда у него были новые сапоги и он мог похвастать ими с высоты пассажных ступеней: в других случаях он не покидал тротуара и, сколько мог я высмотреть, вид его был тогда как-то раздражительно-грустен.
Жилеты свои менял он часто, но часовая цепочка оставалась неизменно одна и та же; сам не знаю почему, но цепочка эта с некоторых пор стала казаться мне подозрительною; раз я подошел к нему и попросил сказать, который час; он торопливо отвернулся в другую сторону и сделал вид, как будто ничего не слышит; я снова повторил вопрос; «извините… — отвечал он с сожалением, сквозь которое проглянуло явное неудовольствие, — извините, часы мои остановились…» и быстрыми шагами пошел вперед. Что ж мне оставалось делать, посудите сами? что ж оставалось делать, если не пожалеть об отсутствии часов в кармане молодого человека? Я никогда не видал его в галошах и постоянно изумлялся искусству, с каким переходил он грязную улицу; он вывертывал как-то особенно ноги и ставил их с неподражаемою ловкостью в следы прошедших прежде него людей; в крайних случаях, когда грязь или мокрый снег лежали сплошною массою, он отчаянно со всех ног кидался вперед, разбивал подошвами грязь — и выходил всегда на тротуар с чистыми почти сапогами. Трогательно было видеть, как обходился он с своей шляпой: он никогда не прикасался пальцами к передней части борта, но всегда приподымал ее, взявшись за боковые края; публичные увеселения, как то выставки и концерты, где при входе снимают шляпы, которые при выходе оказываются превращенными в блин, редко посещались молодым человеком. Шляпные эти эпизоды более важны, чем думают; все части туалета, начиная с сапог, жилетов, галстуков и кончая завивкой, часто обманывают нас касательно финансового состояния их владельца: шляпа, заметьте, никогда не обманет; шляпа единственный предмет мужского туалета, который нельзя взять в долг; он покупается не иначе, как на чистые деньги. Внимательность к шляпе естественным образом привела меня к мысли, что молодой человек далеко не в блестящем положении; вскоре явились еще и другие подтверждения такой мысли.
Я сам был когда-то беден, и с тех пор у меня остался особенный такт узнавать бедняка под самой джентльменской оболочкой: шармеровское пальто, гордая осанка, щегольская карета, изящная небрежность приемов меня не озадачивают. Скажу более: на меня слабо действуют даже некоторые люди, разъезжающие на кровных рысаках и в собственных каретах; я остаюсь равнодушным к таким зрелищам; но потому, может быть, что знавал владетелей рысаков и карет, которые кругом были должны своему кучеру и камердинеру. Они, разумеется, не занимают денег — нет: кто ж унизится до того, чтобы просить взаймы у слуги или кучера! Они задерживают только их жалованье, а иногда вовсе даже не отдают его. Самые неуловимые признаки бедности, самые тонкие маневры, пускаемые в ход, чтобы скрыть эти признаки, известны мне в совершенстве; чутьем своим я вижу рожки жалкой улитки там, где часто другие видят одну блистательную, переливающуюся всеми цветами раковину; бедность имеет свои приемы, свои движения, свои знаки, которых ничем не скроешь, которых нет даже надобности скрывать, по-моему; но не все философы! Для многих неудобная сторона бедности заключается в том именно, что ее трудно скрыть.
Несмотря на разные приемы нашего молодого человека, несмотря на его новое пальто, жилет, часовую цепочку и лаковые ботинки, я тотчас же догадался, в чем дело. Воображение мигом перенесло меня в его квартиру.
Передо мной предстала тесная комната в пятом этаже, отдаваемая от жильцов, — комната, выкрашенная серо-молочной краской, украшенная сосновою кроватью, издающею скрип при первом прикосновении, двумя стульями с Апраксина двора и окном с форточкой; в углу комод; нет в нем ни простынь, ни наволочек, но тщательно уложены три миткалевые рубашки с передами, воротничками, нарукавниками — словом, всеми теми частями, которые видны, — из тончайшего голландского полотна; тут же, в соседнем ящике, находился пиджак: в одном кармане пиджака тонкий и чистый носовой платок, в другом — подобие тряпки: последняя служит для стирания пыли с сапогов — украдкою, разумеется, когда готовишься повернуть на Невский. Хотя молодой человек в моем присутствии обнаруживал очевидное отвращение к дыму Жуковского табаку и курил одни благовонные папиросы, но я отсюда вижу на окне его табачный пепел и коротенькую трубку самого жалкого свойства; на столе возвышается небольшое складное зеркальце — частый свидетель, это не подлежит сомнению, отчаянно свирепых выходок своего владельца в минуты неудачного наверчивания галстучного банта, что составляет, как известно, камень преткновения каждого щеголя; тут же завивальные щипцы, бронзовое кольцо в виде змеи — в то время такие кольца были в большом ходу; банки с помадой, пудра в аптекарской коробочке и роговой гребень… Роговой гребень!.. Но что за беда! Ведь гребень не привешивается к петличке пальто во время прогулки, он может быть из чего угодно — лишь бы хорошо расчесывал волосы. Действием воображения переношу, наконец, и самого молодого человека в его комнату: вижу, с какою тревожною заботливостью осматривает он воротник своего пальто, подошвы и кожу своих ботинок; боязливо оглянувшись кругом, он вынимает из кармана булку и, отправив корку в рот, начинает чистить мякотью перчатки; во время этой операции часто смотрит он в зеркало, ласково прищуривает глаза и с ужасом откидывается назад каждый раз, как чудится ему прыщик на носу или пятно на лице. Окончив дело, он торопливо выпивает стакан холодного чаю, оставленный в его отсутствие хозяйкой, жадно доедает булку, и снова одевается, и снова покидает комнату, в которой остается тогда ровно на два гроша имущества. Все это, как оказалось впоследствии, было совершенно справедливо.
В четыре часа пополудни, когда публика на Невском начинает редеть, наш молодой человек входил обыкновенно в кафе Пассажа. Если мало было посетителей, он спрашивал всегда порцию макарон и съедал при этом такое множество хлеба, которое служило несомненным доказательством, что макароны были лишь предлогом и спрашивались с единственною целью — съесть как можно больше хлеба. Если ж много было посетителей, он ограничивался двумя пирожками и съедал их медленно, как бы от нечего делать. В пять часов являлся он в одном из лучших кафе-ресторанов, располагался в креслах, углублялся в чтение карты и говорил человеку: «Нет… что-то не хочется есть… подожду немного…» И в ожидании спрашивал чашку кофе. Если представлялась возможность завладеть хлебом на соседнем приборе, он завладевал им; если же нет, то довольствовался своим кофе. Замечено было однакож, что в последнем случае он дольше останавливался на ступеньках при выходе из кафе-ресторана, вынимал из жилетного кармана зубочистку и долго чистил зубы.
Когда погода была скверная, он из кафе-ресторана прямо направлялся в кафе Пассажа, но уже ничего не съедал: в это время в кафе мало посетителей и есть решительно не для кого. Он садился к окну и принимался читать газеты. Чтение это, нужно заметить, было совсем особенного рода: политика, фельетоны, заграничные известия — все это нисколько его не занимало. Он читал лишь задние страницы и преимущественно останавливался на объявлениях о продаже домов. Ничего, кажется, не было общего между ним и покупкою дома, а между тем, могу вас уверить, он ни о чем другом никогда не читывал. Отыскав объявление, он вынимал из кармана жиденький бумажник и подробно, целиком вписывал туда прочитанное объявление. После этого он возвращался домой, одевался со всевозможною тщательностью, осыпал лицо пудрой, даже завивался — и отправлялся отыскивать продающийся дом. Осмотрев его с улицы, он звонил обыкновенно в колокольчик или стучал в дверь дворника. Тогда между ним и дворником происходил всегда разговор следующего рода:
— Скажи, пожалуйста, любезный, дом этот продается?
— Продается.
— То-то… Я вот тут гулял, так уж кстати зашел посмотреть. Дом порядочный… да; немножко вот тут как будто… — присовокуплял он, неопределенно возводя глаза к зданию, — но это ничего… Сколько за него просят?
Дворник произносил довольно полновесную сумму, но это обстоятельство встречало всегда страшное равнодушие со стороны покупщика, и он снова завязывал разговор:
— Отчего же продают его?
— А не могу знать; сказано только: продается.
— Хозяин у себя дома?
— Здесь.
— Можно его видеть?
— Можно.
— Да… А как бишь его фамилия?..
— Иван Андреевич…
— Нет, нет — фамилия как?
Если же фамилия была довольно известная и по дальнейшим справкам оказывалось, что человек, ее носивший, был богат или имел значительный титул, наш молодой человек как бы мгновенно откладывал намерение вступать с ним в совещание; он говорил дворнику:
— Хорошо, братец, я еще зайду, — после чего уходил и никогда уже больше не возвращался.
Если фамилия была темного происхождения, он продолжал беседу уже в следующем духе:
— Так, стало быть, я могу его застать теперь дома?
— Можно.
— Ты мне скажи, братец, наверное, потому что, что ж я пойду даром… и, наконец, я могу побеспокоить… может быть, хозяин человек женатый, семейный… множество детей…
Если дворник говорил, что хозяин холостяк, результат был тот же, что и в первом случае: покупатель уходил и никогда уже больше не возвращался. Если же хозяин дома был человек семейный и особенно если имел много дочерей, молодой человек поспешно запускал пальцы в карман жилета и говорил:
— Тебе, братец, надо, однакож, дать на водку… Экая досада! Никакой мелочи!.. Ну, видно, не твое счастье, — присовокуплял он шутливо, — знать, до другого случая… Ну, вот видишь ли, и неловко, стало быть, пойти к хозяину, не зная, что он делает… может быть, он теперь обедает… неловко прийти, особенно если большие у него дочери… А что, дочери-то уж большие?
— Да вот одна, Марья Ивановна, невеста.
— Ну, вот видишь ли — и неловко… (Истина, которой мы поклоняемся, заставляет нас сказать, что при таком известии лицо молодого человека проявляло все признаки величайшей радости.) Может быть, и другие дочери также взрослые? — присовокуплял он.
— Никак и второй шестнадцатый пошел.
— Спасибо, любезный, спасибо… Так я пойду, переговорю с хозяином… помни же, двугривенный за мною!
Когда хозяин помещался в продающемся доме, молодой человек шел прямо туда или же расспрашивал его квартиру и направлялся в ту сторону; но большею частью он заходил по дороге в кондитерскую и не прежде решался предстать в качестве покупщика, как осмотрев себя внимательно в зеркале кондитера. В денежное время — этого почти никогда не бывало — он нанимал извозчика и подкатывал к крыльцу хозяина дома на пролетке. Войдя в квартиру, он приказывал доложить о себе как о покупщике. Хозяин выходил навстречу и, естественно, радовался найти молодого человека: с молодыми, неопытными людьми всегда как-то приятнее вести дела. Молодой человек рассыпался перед хозяином в учтивостях; говорил, что осматривал дом, что дом пришелся ему по вкусу во всех статьях, что о нем много говорил ему один знакомый — тут он придумывал всегда самую звонкую фамилию, — что цель его при покупке дома заключается единственно в том, что хочется ему навсегда поселиться в Петербурге, и что время, наконец, пришло остепениться и зажить хозяйственным образом — прибавлял он в виде шутки; затем он просил хозяина потрудиться и пойти с ним снова осмотреть здание. При этом осмотре молодость и неопытность покупателя делались еще очевиднее: обстоятельство, которое окончательно еще располагало хозяина дома к покупщику. Они возвращались в квартиру; хозяин предлагал чашку чаю, знакомил его с женою и представлял дочерям. По уходе покупщика и после того, как дочери удалялись в свою комнату передавать друг другу впечатления о новом знакомце, хозяин дома придвигался к жене и держал обыкновенно такого рода речь:
— Ну что, душенька, что ты на это скажешь… а?.. Вот если б такого жениха нашей Оленьке… а? Чего, кажется, лучше: уж когда покупают дом, и притом не торгуются, поверь мне, значит, есть состоянье! Молодой человек так еще неопытен, что, делая покупку, не умеет даже скрывать своих средств… Истинная была бы находка, если б только дом продали и Оленьку выдали бы замуж?.. А?
На это жена отвечала:
— Ну что ж, друг мой, я непрочь, ты знаешь, я всегда желала счастья моим детям!
А наш молодой человек, возвращаясь назад, думал между тем следующее:
«Очень миленькая девушка… право… и отец того… совершеннейший добряк… и мать тоже… Что ж, не худо бы? Средства их мне неизвестны, но если продают дом с тем, чтобы выстроить новый вдвое больше, стало быть, средства хорошие… Главное дело, надо понравиться матери и дочери — в этом вся штука… Потому что потом, когда дело будет улажено и нас обвенчают, если и окажется тогда, что я не могу купить дома… потому что… ну, потому что не могу, — дело уж будет сделано… из-за этих пустяков не лишать же дочери, и, как кажется, еще любимой дочери, назначенного приданого… Да, главное дело, надо понравиться ей и матери…
На следующий день молодой человек завивался еще тщательнее и снова являлся в знакомое семейство. Проникнутый своей целью, он мало говорил о покупке дома, больше любезничал с дамами. День за день покупка дома откладывалась. Все жили пока надеждой — и молодой человек и почтенное семейство. Все шло изрядно, пока не являлся новый покупщик. Тут наступала драма. Новый покупщик выкладывал деньги и предлагал задаток. Наступала критическая минута… Молодой человек не мог дать задатка и удалялся, с тем чтобы никогда уж больше не возвращаться!
Такие происшествия приключались с ним довольно часто: он каждый почти день вписывал в бумажник адресы продающихся домов и часто в одно и то же время вел переговоры со многими семействами, но результат был всегда одинаков. Неудачи не ослабляли, однакож, его духа и энергии, и неустанно продолжал он читать газеты, выписывать адресы, беседовать с дворниками и являться в дома. Замечательнее всего то, однакож, что неудачи свои нимало не приписывал он появлению настоящего покупщика или недостаче денег в собственном кармане; нет, он питал в душе твердую уверенность, что дело рушилось потому лишь, что не сумел он понравиться, — в том было все дело. Такое убеждение, как вы можете себе представить, должно было повергать его в глубокое отчаяние.